В минуты усилия страшно было лицо Аполлона Безобразова, когда, побеждая границы естества, он всю свою моральную, может быть, даже духовную энергию вкладывал в невероятное напряжение своих рук до боли, до красных кругов перед глазами, до мягко плывущих во все стороны огненных завитков. И как бы сквозь сон, как райский свет, видел он все выше и выше загоравшиеся над ним лампочки; и вот, наконец, как пение Валькирий, уносивших его душу, слетал к нему громкий трезвон широкого круглого колокола на исходе пружины автомата. Часто только на улице замечал он, что до крови разбил себе руки, и они напухли высоким кровяным бугром, и, кажется, все деньги до последней копейки растратил бы он, опуская их без счету за всех присутствующих в металлическое брюхо спортивных Молохов.
Ах, если бы хоть часть этой дикой энергии можно было пробудить на благую деятельность, не на пустяки и на миг; и опять он совершенно успокоился, и она заснула в преисподней, из которой путь к жизни преграждало великолепное его «зачем».
«Je sins Dieu», — dit Faustrole. «Ha, ha!» — clit Bosse de Nage sans plus de commen-taircs.
Alfred Jarry
Тем временем на улице пошел дождь, и по тротуарам вытянулись, расплываясь, зеленоватые и красные отражения. Обсасывая со всех сторон свое мороженое, мы постояли в нерешительности под каким-то навесом, вслушиваясь в отдаленное и непрестанное дребезжание звонка, означающего возобновление представления в иллюзионе; впрочем, соседние биографы тоже подавали голос, и сквозь слабый шум воды непрестанно слышалось, как жалобно подпрыгивает звуковая горошина в металлическом горле звонка. И вот уже один из них остановился, пора было двигаться. Впрочем, холодная вафля в моих ослащенных пальцах сделалась уже совсем тоненькой и скоро сама, как заключительное наслаждение, должна была быть съедена.
Мы еще раз посмотрели на пышную, ядовито-зеленую сень дерев, неестественно освещенную снизу, вышли из неподвижности и, тотчас же промочив ноги, бегом миновали стоянку автобуса «Н», дошли до писатьера, находящегося против универсального магазина, закрытого в этот час, но, не доходя до Port Royal Cinema, были остановлены веером разгонявшим воду и во всю прыть подъехавшим такси de Dion Bouton.
Бодрый молодецкий голос окликнул Безобразова:
— Allo, Аполлон, полезайте в машину и молодого человека тоже с собой берите, сегодня Маруси Николаевны именины в ателье Гробуа, и они непременно наказали вас сыскать.
В голосе этом, принадлежащем толстеющему, лысеющему, но необыкновенно молодцеватому морскому офицеру Косте Топоркову, было столько ласкового и вместе с тем наглого русского удальства, столько заразительного буйства какого-то, что, не зная ни что, ни куда и оставив мысль о соблазнительном сарае, пахнущем преступниками, мы, нагибаясь, тотчас полезли в кибиточку и скоро, раскачиваясь в разные стороны, нагруженные бутылками, со страшной скоростью выехали в пустынный impasse de la Photographic. Зажженные фонари ярко осветили низкую каменную стену, несущуюся нам навстречу, но вдруг пронзительный визг огласил воздух, и автомобиль с остановившимися колесами, протащившись по жирной мостовой, ударил в забор, осыпая штукатурку, и остановился подле полуразрушенного строения, похожего на фабрику.
— Ну, вылезайте! — раздался опять тот же нагло-веселый голос, и, поднимаясь по темной разбитой лестнице, мы уже издали слышали громкий, ритмично заглухающий рев граммофона и радостно и неприятно, как-то против воли, оживились. Но это была ложная тревога, ибо сами хозяева ждали Топоркова, чтобы ехать на rue du Dragon, куда за многолюдностью было перенесено торжество.
Опять носило нас и бросало из стороны в сторону в тесной коробке, обитой материей, но на этот раз нас уже было больше, и в беспорядочном смехе сидящих друг на друге людей и в невпопад громких их словах уже предчувствовалась радость какого-то близкого освобождения и надежда на распутство.
Пройдя небольшой двор и несколько коридоров, мы очутились в пустом высоком зале, рассеялись в нем и сразу примолкли, почувствовали себя неуютно. Помещение было очень странно, стены его с правой и левой стороны тонули в сумраке, ибо единственная яркая синяя лампа освещала, вернее, озаряла его, ничуть не рассеивая темноты под высоким стеклянным потолком. Но посередине, как раз под тем местом, где горела лампа, наспех расчищенное от мольбертов пустое пространство было направо и налево отгорожено низкою балюстрадой; все это заканчивалось пустым помостом для натурщиков. За изгородью налево, в скульптурном отделении, из темноты причудливо возникали поломанные гипсы и работы учеников, покрытые на ночь мокрыми тряпками, дальше были клозеты, умывальники, клетушки, где раздевались натурщицы. Под потолком висели картины столь пыльные, что даже при дневном свете ничего нельзя было разобрать. Изредка только луч света падал на желтое лицо в высокой шляпе девяностых годов, ибо академия была очень старая, полная переходов, чердаков и закоулков, поломанных декоративных предметов и бесчисленных забытых недописанных холстов. Все вместе напоминало кулисы заброшенного театра или типичный дом привидений, которых солнечный или электрический луч, сквозь слой пыли повсюду, вызывал со стен и из углов. В отличие от света, звук хорошо передавался здесь, и рев могущественного граммофона, привезенного нами и неведомо у кого одолженного, с грохотом разносился под сводами.
Эстрада, заменявшая стол, была уставлена длинными рядами бутылок и бутербродов, а посередине на тщательно выметенном пространстве хозяин помещения, широкоскулый литовец, боксер, натурщик и сторож, бережно своею огромною ладонью веером рассыпал тальк из жестяной коробки классическим жестом сеятеля; скромный и застенчивый, в своей спортивной карьере он был остановлен недостатком злобы, ибо его крестьянскому добродушию претила постоянная необходимость бить по слабому, окровавленному месту противника, например «lui fermer les yeux». Далеко отставив зад, чтобы не наделать несчастий своими огромными ступнями, он бережно танцевал с каждой новоприбывшей.